Лескова Е. В.

Вестник Челябинского государственного университета. 2014. № 16 (345).
Филология. Искусствоведение. Вып. 91. С. 69–73.
Е. В. Лескова
КАФКА И ДОСТОЕВСКИЙ: «НОРА» и «ПОДПОЛЬЕ»
КАК ПРИТЧЕОБРАЗУЮЩИЕ МЕТАФОРЫ
Проводится анализ притчевой основы произведений Ф. Кафки «Нора» и Ф. М. Достоевского
«Записки из подполья». Исследуется механизм образования притчевых структур путем сопоставления двух основных смыслообразующих метафор: «нора» и «подполье».
Ключевые слова: Кафка, Достоевский, притча, метафора.
В связи с жанровыми модификациями притчи в ХХ в. [см. об этом 9; 10; 12; 15; 17] происходит расширение ее понятийных границ:
притча начинает рассматриваться не просто
как жанр, а как сверхжанровое явление, в котором иносказание определяет собой специфику
сюжета произведения и художественного мира
в целом. Задача настоящей статьи – рассмотреть механизм образования притчевой структуры путем анализа ее мельчайших иносказательных элементов, в данном случае метафор.
В качестве материала исследования выбраны
произведения, созданные на основе схожих
метафорических обобщений: «Нора» Кафки и
«Записки из подполья» Достоевского.
Новый взгляд на притчу повлек за собой
пересмотр отношения к другим жанрам: любое произведение, содержащее иносказание
и исключающее личностные характеристики
персонажей [4. С. 205], начинает определяться
как сопряженное с притчей (появляются такие
понятия, как рассказ-притча, повесть-притча,
роман-притча). По словам С. С. Аверинцева,
подобная тенденция наблюдается в творчестве
писателей (к числу которых мы можем безоговорочно отнести и Достоевского, и Кафку),
«ищущих выход к этическим первоосновам человеческого существования, к внутренне обязательному и необходимому» [4. С. 205].
Гипотеза о жанровой неоднозначности рассматриваемых произведений опирается на два
важных факта: всеобъемлющую аллегоричность одного из них (речь идет о кафковской
«Норе», вследствие чего мы можем рассматривать ее не просто как рассказ, а как рассказпритчу [8; 13]) и обилие характерных для притчи образов, тем и мотивов, наблюдаемых в другом. Так, В. И. Габдуллина находит в «Записках
из подполья», традиционно определяемых как
повесть, немало признаков притчевости: прием
типизации – представление «одного из характеров» по аналогии с «некоторым человеком»
в притчах Иисуса и, следовательно, отсутствие
описательности; переход от ощущения героем
собственной исключительности к осознанию
«всемства», общности в финале повести (традиционная притчевая ситуация); «траектория»
возвращения, отвечающая нравственной парадигме притчи о блудном сыне; философия
«права на своеволие» соответственно желанию
блудного сына «жить как ему любо» [6. С. 124–
125] и так далее.
Центральными образами в «Норе» и в
«Записках…», несущими в себе притчевое
начало, являются схожие по смысловому наполнению метафоры – «нора» и «подполье».
В обоих случаях внутренний мир героев, их
состояние души переносится на внешний мир
объектов: место (нора/подполье) олицетворяет собой мироощущение, характеризующееся
загнанностью, стремлением спуститься вниз,
укрыться от «живой жизни», уйдя в подполье или спрятавшись в подземных лабиринтах
норы. И в обоих же случаях подобное стремление обусловлено одинаковыми причинами, –
страхом перед окружающим миром и неумением приспособиться к существованию в нем.
Оба героя ощущают себя чем-то особенным,
отделенным от целого, не похожим на представителей своего рода. Отсюда и печальная констатация «подпольного человека»: «я-то один,
а они-то все» [1. С. 125], и неожиданное отношение кафковского героя к выходу из норы,
разрушающее читательские ожидания: «достаточно легкого движения головой – и я… на
чужбине» [2. С. 93]. В работе «Притчи, или Сон
разоблачает действительность» И. И. Гарин
очень точно характеризует симптомы этого
болезненного явления. Его трактовка образа
«норы» вполне распространима и на «подполье»: «нора — многоплановый символ, целое
напластование: беззащитность, угроза, жизнь
под землей, жажда жизни, тупики жизни, слабости человеческие...» [7. С. 792].
70
Однако при кажущейся синонимичности
образы норы и подполья все же различаются.
«Подполье» Достоевского – это всегда метафора, ведь речь в произведении идет не о человеке, живущем под полом, а об особенностях его мышления, о стремлении скрыть свои
чувства от окружающих. Кафковский же образ
норы подвергается буквализации: помимо метафорического наполнения (обозначения «закрытости» героя, его желания отделиться ото
всех), «нора» является реальным местом его
обитания. Показательным в этом смысле является и обращение авторов к разным «типам»
героя. У Достоевского это человек, у Кафки –
зверек неопределенного рода. Главный герой
«Записок из подполья» со всеми его убеждениями, страхами и сомнениями – это не иносказание, а реалистический образ, равный самому себе. Кафка же только использует образ
животного подобно писателям-аллегористам,
цель которых – показать пороки и слабости человека. Как пишет И. И. Гарин, «животные необходимы Кафке для того же, для чего Свифту
его йеху и гуингнмы – для безжалостной, черной сатиры на род человеческий» [8. С. 829].
Сам Кафка в одном из писем приводит прямое
сравнение образа жизни человека и зверька:
«Человек, этот старый крот, роет все новые и
новые норы» [3. С. 286]. Как и у животного, у
человека есть своя «нора» – безопасный угол, в
котором он может спрятаться от окружающего
мира, у него также есть свои заботы, страхи,
наваждения (вроде «шипящего звука», пугающего кафковского героя).
Усложненность образа «норы» проявляется и на уровне семантики самого слова в его
исходном, заданном автором употреблении.
Немецкое «der Bau» – многозначное понятие,
обозначающее как нору, так и любое здание,
постройку. Эти значения дают возможность
проводить новые параллели с «Записками…»
Достоевского, позволяют обнаружить новые
интертекстуальные связи. Так, в обоих произведениях значительное место занимает архитектурная метафорика. Как и кафковский
зверек, создающий свое жилище, каждый человек, по словам героя «Записок…», строит
свою судьбу: «человек есть животное, по преимуществу созидающее, принужденное стремиться к цели сознательно и заниматься инженерным искусством» [1. С. 118]. Идеи человека, его мечты и планы «подпольный человек»
называет «зданиями» или «дворцами», а сам
процесс достижения цели – «прокладыванием
Е. В. Лескова
дороги» – то есть тем, чем буквально занимается кафковский герой, строящий свое жилище и
называющий себя «старым, опытным архитектором» [2. С. 114].
Примечательно, что обитатель норы делает свою работу не только в утилитарных целях, но и в целях эстетических: «Эту работу на
главной площадке еще осложняла ее бесцельность (то есть она не приносила пользы, велась
впустую); как раз там, где по плану была задумана эта укрепленная площадка, почва оказалась рыхлой и песчаной, землю приходилось
прямо-таки спрессовывать, чтобы создать красиво закругленные стены и свод» [2. С. 88],
что выдает в нем истинного творца, строителя
по призванию. Вследствие этого кафковская
«нора» начинает восприниматься как созидательно-строительный топос. «Подпольный человек», напротив, не является строителем, пафос его монологов разрушительный. Энергию
разрушения он видит и в самой природе человека, противопоставляя ее строительному инстинкту муравья. Поэтому «подполье», в отличие от кафковской «норы», представляет собой
топос бунта по отношению к любому архитектурному проекту, или, можно сказать, антиархитектурную метафору.
Особенно значимым для сопоставления рассматриваемых нами притч является еще один
«строительный образ», используемый обоими
авторами, – метафора стены. У Достоевского
(как и впоследствии у Сартра в рассказе
«Стена») стена имеет резко отрицательное
значение, как некая обреченность, роковая неизбежность, определяющая судьбу человека и
лишающая его свободы. Именно в преодолении этой неизбежности, в борьбе с обстоятельствами его герой и видит свое предназначение:
«разумеется, я не пробью такой стены лбом,
если и в самом деле сил не будет пробить, но
я и не примирюсь с ней потому только, что у
меня каменная стена и у меня сил не хватило»
[1. С. 105]. Стена же у Кафки не только не является препятствием, а, напротив, воспринимается героем как символ защищенности от бед
и опасностей окружающего мира, подтверждение небесполезности его каждодневного труда: «И вот тысячи и тысячи раз подряд, целые
дни и ночи, я с разбегу бил лбом в эту землю и
был счастлив, когда выступала кровь, ибо это
являлось признаком того, что стена начинает
отвердевать, и, таким образом, нельзя не согласиться, что я заслужил мою укрепленную
площадку» [2. С. 88–89].
Кафка и Достоевский: «нора» и «подполье»...
Другой важнейший «строительный» образ
кафковской притчи – лабиринт, в «коридорах»
которого обитает ее главный герой. Символ
лабиринта, как пишет В. В. Бычков, является
одним из «древнейших символов человеческой
культуры», получивших в ������������������
XX ���������������
в. «новую актуальность», обусловленную происходящими в
эту эпоху общественными трансформациями:
“болезни” века часто приводят личность в состояние экзистенциального кризиса – растерянного метания по жизни и культуре, как в
некоем жутком лабиринте, за каждым поворотом которого ее подстерегают непредсказуемые опасности, страдания, смерть» [5. С. 262].
Примечательно, что, в отличие от остальных
метафор, сходных с метафорами Достоевского,
но несущих обратный им смысл, аналогов этого
образа в «Записках из подполья» нет. Причиной
тому является различная направленность творчества этих писателей: установка на преодоление препятствий (в том числе и внутренних),
наличие надежды и обязательное духовное воскресение всех главных героев у Достоевского
и абсолютная безнадежность, смирение перед
обстоятельствами, объясняемое бессмысленностью борьбы с ними, – у Кафки. Кафка использует образ лабиринта как метафору безысходности положения героя, обреченности его существования: «муку лабиринта мне приходится
преодолевать даже физически… я иногда запутываюсь в собственном сооружении, и оно как
будто все еще силится доказать мне свое право
на существование, хотя мой приговор давно
уже вынесен» [2. С. 93].
Иносказательность и символичность обеих
притч проявляется и в изображении взаимоотношений героев с окружающим миром. Например,
отношения кафковского героя к месту своего
«обитания». Если для «подпольного человека»
комфорт и удобство жилья – вещи второстепенные, неважные, он бунтует против них, то для
кафковского животного это, напротив, самое
главное. «Нора» становится для него не просто
домом или укрытием, а своеобразным фетишем,
культом, что позволяет нам воспринимать его
образ жизни как аллегорию мещанского быта.
Гиперболизировано в обоих произведениях и
состояние мнительности, которой подвергаются обрекшие себя на заточение герои. Они постоянно ждут опасности, выдумывают несуществующих врагов: «и угрожают мне не только
внешние враги. Есть они и в недрах земли. Я их
еще никогда не видел, но о них повествуют легенды, и я твердо в них верю», – рассказывает
71
житель норы [2. С. 87]. «Сам себе приключения
выдумывал, и жизнь сочинял», – признается
и герой Достоевского, констатируя вредоносность подобных «увлечений», приводящих к
апатии [1. С. 108]. – «Предмет улетучивается,
резоны испаряются, виновник не отыскивается,
обида становится не обидой, а фатумом, чем-то
вроде зубной боли, в которой никто не виноват.
<…> В результате: мыльный пузырь и инерция»
[1. С. 108–109].
Помимо иносказательности в произведениях Достоевского и Кафки присутствуют и другие притчевые черты. В традиционных притчах характерным было изображение некоего
отступника, находящегося в конфронтации с
окружающим миром, изначально не следующего общепринятым ценностям, но впоследствии
все же осознающего свою неправоту (что мы
наблюдаем в произведении Достоевского). Так
же и герои обоих писателей предстают перед
нами в позиции отгороженности от мира и от
других существ, что проявляется в ряде факторов. Оба чувствуют свое превосходство над
окружающими: один в силу интеллектуальной
развитости («Я был болезненно развит, как и
следует быть развитым человеку нашего времени. Они же все были тупы и один на другого похожи как бараны в стаде» [1. С. 122]), другой –
вследствие все того же обладания собственным
жилищем, статуса «единственного хозяина множества ходов и площадок» [2. С. 93]. У обоих
отношение к «другому» как к существу, безусловно, низшему периодически сменяется чувством опасливой враждебности, обнаруживающей страх перед соперником, а иногда и (что
касается в основном «человека из подполья»)
преклонение перед его силой/могуществом.
«Подпольный» сам признается в этом свойстве своего характера: «всех наших канцелярских я, разумеется, ненавидел, с первого до
последнего, и всех презирал, а вместе с тем
как будто их и боялся. <…> У меня как-то это
вдруг тогда делалось: то презираю, то ставлю выше себя» [1. С. 125]. Обитатель норы в
этом смысле более последователен, осознание
силы других приходит к нему непосредственно перед угрозой, в остальное же время их существование либо злит его (неслучайно он называет их «противниками», «разбойниками»,
«врагами»), либо вызывает презрительную
досаду, не лишающую его однако тревожных
опасений, испытываемых перед этими «негодяями», «пронырами», «противными маленькими тварями».
72
Оба героя осознают невозможность и нелепость гармоничного сосуществования с «другими». Однако тайные мечты героя Достоевского
о примирении и братстве («мне мечталось… увлечь, заставить их полюбить себя» [1. С. 141],
«офицер… непременно бы прибежал ко мне,
чтоб броситься на шею и предложить свою
дружбу. И как бы это было хорошо! Мы бы так
зажили! Так зажили!» [1. С. 129]) в итоге оборачиваются агрессией и следующими за ней
садистско-(вроде стремления быть скинутым
из окна)мазохистскими желаниями («я ощущал
какое-то тайное, ненормальное, подленькое наслажденьице возвращаться… к себе в угол и
усиленно сознавать, что вот и сегодня сделал
опять гадость» [1. С. 102]), в то время как кафковский герой лишь философски констатирует
это понимание: «сидя в моей земляной куче, я,
конечно, могу мечтать о чем угодно, о взаимопонимании тоже, хотя слишком хорошо знаю,
что взаимопонимания не существует и что едва
мы друг друга увидим… мы потеряем голову
и… сейчас же пустим в ход и когти и зубы»
[2. С. 115].
Этот аспект вскрывает важнейшие различия рассматриваемых притч. В понимании
Достоевского агрессия человека связана со свободой его выбора и ею определяется, за ее проявления он несет ответственность. Подобное
отношение к этому вопросу возникнет позже в
философском экзистенциализме, в котором человек представляется как некий строящий сам
себя «проект». Представитель философского
экзистенциализма Ж.-П. Сартр, выступая против оправдания человека «обстоятельствами»
или судьбой, пишет следующее: «трус ответствен за собственную трусость. Он таков не потому, что у него трусливое сердце, легкие или
мозг. Он таков не вследствие своей физиологической организации, но потому, что сам сделал
себя трусом своими поступками» [14. С. 327];
«человек есть не что иное, как его проект самого себя. Человек существует лишь настолько,
насколько себя осуществляет. Он представляет
собой, следовательно, не что иное, как совокупность своих поступков» [14. С. 328]. Кафка
же, являясь представителем экзистенциализма
художественного, преодолевает этот антропоцентризм, обращаясь к образу животного как
«маргинального» существа, находящегося вне
обстоятельств и не обладающего свободой выбора. Все действия его героя (в том числе и
проявление агрессии) зависят лишь от инстинктов.
Е. В. Лескова
Кафковский герой изначально к агрессии
не склонен («я, не имея склонности ни к завоеваниям, ни к агрессии… ретировался бы»
[2. С. 113]), он вынужден защищать свою жизнь
в соответствии с законами «борьбы за существование» и «естественного отбора» (когда
выживает сильнейший), в то время как герой
Достоевского разжигает в себе злобные чувства
«от скуки» и от неумения найти свою «нишу»
в жизни, свое место среди людей, как-то себя
определить: «хоть лень я в состоянии иметь в
себе; хоть одно свойство было бы во мне как
будто и положительное, в котором я бы и сам
был уверен. Вопрос: кто такой? Ответ: лентяй;
<…> Значит, положительно определен, значит,
есть что сказать обо мне» [1. С. 109]. Подобная
сознательная озлобленность «человека из подполья» является, в сущности, более жестокой,
чем вынужденная, «инстинктивная» агрессия
обитателя норы, живущего по законам «естественного отбора». Неслучайно, размышляя о
причинах возникновения этой жестокости, герой «Записок…» печально констатирует: «от
цивилизации человек стал если не более кровожаден, то уже, наверное, хуже, гаже кровожаден, чем прежде» [1. С. 112].
Э. Фромм, исследующий эту проблему в
своей работе «Анатомия человеческой деструктивности» [16], объясняет сознательные
проявления гнева исторически сложившейся
спецификой человеческой личности. Он пишет о том, что существует два вида агрессии:
доброкачественная – то есть «биологически
адаптивная», «способствующая поддержанию
жизни», являющаяся «реакцией на угрозу витальным интересам индивида», и злокачественная – с сохранением жизни не связанная,
проявляющаяся без какой-либо определенной
цели (кроме получения удовольствия). При
этом исследователь замечает, что злокачественная агрессия является «спецификой только человека», а в ее основе лежит не инстинкт,
а некий потенциал, «уходящий корнями в условия» самого человеческого существования.
[16. С. 494]. Так, и в рассматриваемых нами
произведениях кафковское животное проявляет агрессию только в ее «доброкачественном»
виде, в то время как герой Достоевского проявляет настоящую жестокость, делая больно
другим ради собственного «наслаждения», что
еще раз подтверждает мысль об исходящей от
него разрушительной энергии.
Таким образом, в произведениях обоих писателей прослеживаются и различительные
Кафка и Достоевский: «нора» и «подполье»...
черты, и явные параллели, обнаруживающие
себя при раскрытии метафорических образов «норы» и «подполья». Сходным является
то, что оба автора изображают один и тот же
«тип» – забитого, угнетенного (причем своими же собственными страхами и внутренними
преградами) существа.
Резко различаются финалы этих двух произведений. У героя Достоевского, чье творчество мы рассматриваем в контексте христианства [11], в финале повести намечается путь
к возрождению, «возвращение к всемству»
[6. С. 125] («никогда я еще не выносил столько
страдания и раскаяния» [1. С. 178], «мне было
стыдно, все время как я писал эту повесть: стало быть, это уж не литература, а исправительное наказание» [1. С. 178]), что свойственно
традиционной евангельской притче; финал же
новеллы Кафки остается открытым, что характерно, в свою очередь, для притчи видоизмененной, современной.
Еще одним важным отличием является
присутствие каузальности в произведении
Достоевского, что обусловлено его представлением о неизбежности наказания за совершенный проступок, и отсутствие каузальности
в произведении Кафки, в котором происходящие с героем несчастья не объяснены никакими объективными причинами, что является, по
мнению писателя, проявлением абсурдности
жизни. За этим следует и различие в общем
восприятии притч. Несмотря на то, что образ
«подпольного человека» несет в себе энергию
разрушения, в завершении произведения намечаются его первые обращения к свету/ Богу,
главенствующему в мире Достоевского. Мир
же Кафки, невзирая на беззащитность главного
героя, напротив, представляется мрачным, абсурдным, алогичным.
Список литературы
1. Достоевский, Ф. М. Записки из подполья
// Полн. собр. сочинений : в 30 т. Т. 5. Л., 1973.
С. 99–179.
2. Кафка, Ф. Нора // Сочинения : в 3 т. Т. 2.
М., 1995. С. 86–118.
73
3. Кафка, Ф. Письма Милене // Сочинения :
в 3 т. Т. 3. М., 1995. С. 274–346.
4. Аверинцев, С. С. Притча // Краткая литературная энциклопедия : в 9 т. Т. 6. М., 1971.
С. 205.
5. Бычков, В. В. Лабиринт // Лексикон нонклассики. Художественно-эстетическая культура XX в. М., 2003. С. 262.
6. Габдуллина, В. И. Евангельская притча
в авторском дискурсе Достоевского. Томск,
2008. 387 с.
7. Гарин, И. И. Йозеф К. – человек без
свойств // Век Джойса. М., 2002. С. 788–809.
8. Гарин, И. И. Притчи, или Сон разоблачает действительность // Век Джойса. М., 2002.
С. 823–834.
9. Краснов, А. Г. Притча в русской и западноевропейской литературе XX в.: соотношение сакрального и профанного. Самара, 2005.
219 с.
10. Крохмаль, А. П. Хронотоп в романепритче У. Голдинга «Повелитель мух» // Вестн.
Самар. гос ун-та. 2006. № 8 (48). С. 201–207.
11. Лескова, Е. В. Проблема «родового
греха» в романе Ф. М. Достоевского «Братья
Карамазовы» // Слово.ру. Балтийский акцент.
2013. Вып. 2. С. 89–94.
12. Мальцев, Л. А. Повесть «Врата рая»
Е. Анджеевского и русский экзистенциализм:
проблема грехопадения // Вестн. Адыгейс. унта. 2009. Сер. 2. Филология и искусствоведение. № 3. С. 22–27.
13. Оден, У. Х. Человек без «я» [Электронный
ресурс]. URL: http://www.philol.msu.ru/~forlit/
Pages/Biblioteka_Auden_Kafka.htm.
14. Сартр, Ж.-П. Экзистенциализм – это гуманизм // Сумерки Богов. М., 1989. С. 319–344.
15. Фрадкин, И. М. Брехт Б. Путь и метод.
М., 1965. 402 с.
16. Фромм, Э. Анатомия человеческой деструктивности. М., 2004. 635 с.
17. Штейнман, М. А. Поэтика английской иносказательной прозы XX в.:
Дж. Р. Р. Толкиен и К. С. Льюис. М., 2000.
224 с.